Рассказ «Многоед»

Китайская фарфоровая скульптура Будды / fineart.ha.com
Главный герой рассказа Карела Грубасека, низенький круглый человек по прозванию Многоед, получил свое прозвище, когда устроился зазывалой в забегаловку на городском рынке. Он умел есть самозабвенно и втягивать в чревоугодие всех вокруг, чем и привлёк к заведению и к себе пристальное внимание критиков и публики, и вот уже министры здоровались с ним за руку и вели неспешные беседы. Это притча о скоротечности моды, превратностях судьбы и о том, как выдержать бремя славы и не потерять место в жизни, когда звёздные дни подойдут к концу.
Хозяин китайской забегаловки, чтобы привлечь внимание к своему заведению и обойти конкурентов, нанял на работу многоеда. То была дешевая лапшичная внутри крытого столичного рынка, но не в центре — там возвышался большой павильон, где с утра до вечера мясники в бело-красных фартуках насаживали туши на громадные крюки и свежевали их, — а в углу, между продавцами дешевого азербайджанского чая и уборной: место, мягко говоря, не самое выгодное. Туда почти никто не заглядывал — хотя лапша там, ей-богу, была недурная. Вот в попытке спасти заведение хозяин его и нанял.
Выглядел тот экзотично: круглый, розовощекий, в алом длиннополом халате и расшитой золотыми нитями шапочке — ни дать ни взять китайский мандарин. Глаза у него были мутные и невыразительные, зато рот такой большой, что, стоило ему открыться, как голова, от уха до уха, разделялась на две части. Поскольку росту в многоеде было около полутора метров, то сидел он прямо на стойке, где принимали заказы, и непрерывно, с чавканьем, причмокиваниями и ужимками поглощал острую лапшу и паровые булочки. Делал он это так самозабвенно, что при одном взгляде на него становилось очевидно: это обжора по призванию, для которого чревоугодие — не просто приятный досуг или способ заработка, но что-то вроде религии, дарующей своему адепту метафизическое утешение и истинную радость бытия.
Посетители рынка, прежде обходившие забегаловку стороной, стали время от времени заглядывать сюда, привлеченные странным маленьким созданием, которое пожирало лапшу с таким пылом, что и у них тоже поневоле просыпался аппетит. Даже чиновники из соседнего министерства — из тех, что помельче, — теперь захаживали сюда на обед. Забегаловка наконец начала приносить небольшой доход. Хозяин довольно потирал руки — но он и не подозревал, что это только цветочки, а ягодки впереди: в один прекрасный день, часов в двенадцать, на рынке в сопровождении нескольких коллег появился известный ресторанный критик —длинный и тонкий, как сушеная треска, — чтобы убедиться, что таинственный многоед, о котором ходят слухи, может съесть столько лапши, сколько ни один другой человек в городе. Результатом визита стала статья, полная волнующих гастрономических деталей, — а главным героем был, конечно, многоед. Начиналась она так:
«В наши дни искусство чревоугодия почти забыто. Мы, ресторанные критики, чувствуем это острее, чем остальные: нам приходится ежедневно бороться с плохими вкусами и испорченными желудками — неизбежным следствием стремительного развития цивилизации.
Кто после долгого и опасного плавания развернет корабль, подобно богачу-римлянину Апикию, только потому, что не нашел на противоположном берегу достаточно крупных для своего желудка креветок?
Кто, по примеру славного Пифилла, будет оборачивать свой язык в тряпочку и торжественно разматывать его перед приемами пищи?
Найдется ли среди нас второй Филоксен, который опустит пальцы в кипяток, а затем им же прополощет горло — и все для того, чтобы на пиру схватить самые лакомые кусочки раньше беспомощных сотрапезников?
И кто рискнет повторить гастроподвиг шведского монарха Адольфа Фредрика, который проявлял нерешительность во всем, кроме обедов, — что и доказывает его последняя трапеза, состоявшая из омаров, сельди, икры, кислой капусты, кабачкового супа, четырнадцати пшеничных булочек, тёплого молока и шампанского?
Из двадцати ресторанов, в которых я побывал за месяц, только в одном я нашел человека, отдающегося делу чревоугодия всеми душой и сердцем; человека, который каждый раз ест как в последний и у которого даже опытному обжоре есть чему поучиться.
Зовут его Многоед. Веселый и круглый, как синтоистское божество, он обитает в китайской лапшичной посреди городского рынка. Росток у него небольшой, зато аппетит воистину раблезианский…»
Далее шло подробное описание многоеда и его пищевых привычек, а также короткое интервью. Заканчивался отзыв похвалой проницательности ресторатора, который осмелился в наши дни нанять на работу многоеда — и не только не прогадал, но и вырвался сразу на сто шагов вперед конкурентов.
После выхода статьи в лапшичной не стало отбоя от посетителей. За первой рецензией последовали другие, не менее восторженные; одни называли многоеда маленьким мучным эпикурейцем и китайским толстым Элвисом, другие сравнивали его рот с черной дырой или адронным коллайдером — в общем, каждый упражнялся в остроумии, как мог. Хозяин выкупил место у продавцов чая и расширил заведение, потому что очередь из желающих увидеть харизматичного зазывалу, сфотографироваться с ним и попробовать то, что он ест, была огромной.
Самого многоеда шумиха вокруг его персоны совсем не раздражала, наоборот: на глазах у очарованной толпы он пожирал вдвое больше лапши, чем раньше, и весь так и светился от удовольствия. Скоро у него появилась свита из праздных граждан неопределенного возраста и занятий, которая избавляла его от мелких забот: не успевала его тарелка опустеть, как какой-нибудь услужливый малый уже несся к нему с новой порцией; другой утирал ему салфеткой рот, третий очищал его пестрый халат от пятен соуса и жира, а четвертый сидел под стойкой с горшком, ожидая, пока многоеду захочется без лишних хлопот отправить свои физиологические потребности.
И все-таки, обласканный многоед еще сам до конца не понимал, насколько популярен, — до тех пор, пока однажды на ланч в ресторан не пожаловал министр, окруженный телохранителями: он направился прямо к стойке, кивнул официантам, а с многоедом поздоровался за руку и перекинулся парой слов, что само по себе уже было событием исключительным. Но и этим все не ограничилось: сделав заказ, министр не поспешил усесться за моментально освобожденный по такому случаю стол, а продолжил беседу с многоедом, который, как обычно, во время разговора ни на минуту не переставал жевать. И в конце беседы, когда в окружении почтительно притихших сограждан они обменивались визитными карточками, ни у кого уже не оставалось сомнений: впереди многоеда ожидает блестящее будущее, полное подарков судьбы и гастрономических удовольствий.
Так и случилось: не прошло и недели, как многоед перекочевал из скромной лапшичной в министерский ресторан. Его жалованье выросло многократно и было теперь сопоставимо с зарплатой чиновника среднего звена. По просьбе министра он не стал надевать деловой костюм, как прочие служащие, а остался в образе мандарина, так полюбившемся его поклонникам, — зато носил теперь только халаты-шэньи из самого качественного шелка, расшитые вручную. Эти новые халаты были вдвое шире старых, потому что те, в которых многоед начинал карьеру, уже не сходились на его непомерном животе. Увешанный нефритовыми бусами, многоед пестрел в министерском буфете, как диковинная драгоценность, поглядывал сверху вниз осоловелыми глазками на снующих туда-сюда чиновников и без конца поедал тарталетки, котлеты из семги и спагетти — не подозревая, что в это время против него уже готовится заговор.
Конкуренты-рестораторы, раздосадованные феноменальным успехом забегаловки, быстро смекнули, что лапша здесь ни при чем, а все дело в многоеде, ибо, как говорится, хлеб хлебом, а зрелищ никто не отменял. И вот, мало-помалу в разных заведениях города, приличных и не очень, стали появляться собственные зазывалы: яркие, эпатажные толстяки, зарабатывавшие на жизнь точно тем же занятием, что и многоед.
Стремясь перещеголять соперников по обжорству, они напяливали парики, переодевались в женщин, в испанских аристократов периода Реконкисты или французских времен династии Бурбонов, в ангелов или дьяволов, в зависимости от предпочтений начальства и публики, — но при всем старании выделиться были все-таки похожи друг на друга. В каждом неуловимо проглядывало нечто до сих пор малозаметное, но теперь, благодаря их массовости, обретшее зловещую выразительность: образ вечного неукротимого Голода, сопровождающего каждое живое существо от колыбели до могилы. Голода, перед которым все равны и одинаково бессильны, несмотря на любую маскировку. И не однажды случалось так, что какой-нибудь посетитель ресторана, в ожидании меню по привычке глазея на разодетого кривляку с куском антрекота или пирога во рту, вдруг неожиданно для себя вместо веселости испытывал необъяснимое волнение и подступающую к горлу легкую тошноту — и, так ничего и не заказав и предпочитая совсем остаться без ужина, спешил уйти.
Когда слухи о новой моде дошли до многоеда, он не на шутку встревожился. Конечно, в какой-то мере его утешала тщеславная мысль, что успех только тогда и можно считать успехом, когда у тебя появляются подражатели; но все же он никак не мог избавиться от страха, что рано или поздно потеряет все, что с таким трудом заработал собственным желудком. И чем упорней окружающие твердили, что только он, и никто другой, вправе называться настоящим многоедом, что по аппетиту и харизматичности остальные ему и в подметки не годятся, тем больше он не мог найти себе места.
Дошло до того, что он стал плохо спать и несколько полысел со лба и висков; с ним даже случилось расстройство пищеварения — вещь для опытного многоеда невиданная. Да, он по-прежнему находился на недосягаемой высоте, куда прочим обжорам, несмотря на все их усилия, было не дотянуться, — но при этом боялся, что когда-нибудь, возможно, очень скоро, произойдет осечка, досадная случайность, гастрит или что-то вроде того. И именно тогда, когда он даст слабину, появится молодой выскочка, который воспользуется моментом и отберет у него корону первого чревоугодника.
Нервы у многоеда были на пределе: он стал настолько подозрительным, что в некоторых чиновниках, задерживавшихся в буфете, видел таинственных отравителей, которые прячутся на министерской кухне и систематически подсыпают мышьяк в его пищу. Вместе с тем, ему казалось, что он действительно провинился и, хотя никто ни в чем его не упрекал и не делал замечаний касательно его работы — наоборот, ему предоставляли полную свободу действий и даже вносили изменения в меню в соответствии с его пожеланиями, — тем не менее, прежнее спокойствие и безмятежность теперь были ему недоступны. Он пожирал блюда еще старательнее, чем раньше, в надежде, что ни одна живая душа не заметит происходящих с ним перемен, — а по ночам, лежа в кровати, дрожал от страха, как загнанное в угол животное, и ждал беды.
И она пришла. Как-то в начале осени, спустя два года с того дня, когда многоед впервые появился перед публикой с тарелкой лапши в руках, вышла в свет книга шеф-повара известного мишленовского ресторана под красноречивым названием «Культ желудка, или почему многоедство — это откровенная безвкусица». В ней автор, полный ненависти к коммерческому чревоугодию, подвергал многоедство как профессию и самих многоедов беспощадной критике, недвусмысленно давая понять, что ресторанные обжоры — это плебейство и признак плохого вкуса, что находить в них что-то забавное могут только те, кому нравятся и клоуны-неудачники, и замученные цирковые животные, — в общем, всякая чернь, от которой ничего хорошего ожидать не приходится. Но больше всего досталось многоеду из министерского буфета, из которого автор решил сделать козла отпущения: «Присмотритесь только к этому человеку, — бушевал шеф-повар, — и вы ясно увидите, что единственная глубина, которой он может похвастаться, — это его глотка, а все остальное в нем плоско, невыразительно и пошло».
В первые дни после выхода книги общественность смущенно молчала; помалкивали и рестораторы, видимо, надеясь, что буря обойдет их стороной. Увы, их расчеты не оправдались: процесс был запущен, травля многоедов началась. Первыми спохватились журналисты: взяв новый бестселлер за пример, они принялись ругать многоедов с не меньшим остроумием, чем недавно нахваливали. Их поддержали врачи, которые назвали многоедство страшным сном диетолога и, ловко оперируя терминологией, призвали население подумать, во-первых, о своей systema digestorium, а во-вторых, о толщине своего torso. Подала голос и церковь: она напомнила, что чревоугодие — это смертный грех, и категорично осудила тех, кто своим неподобающим поведением развращает умы и желудки слабовольных, падких до удовольствий сограждан. Наконец, и сами посетители ресторанов открыто выразили недовольство зрелищем набивающих брюха толстяков. «А самое ужасное, — жаловались они, — что на это смотрят наши дети, не отличающие добра от зла и искушенного гурмана — от похабного обжоры». В адрес многоедов стали поступать сначала жалобы, а затем и угрозы. Нетерпимость, чревофобия в обществе нарастали; на нескольких многоедов прямо на их рабочем месте были совершены нападения, и помешать неминуемой расправе смогла только прибывшая вовремя полиция.
Что оставалось делать рестораторам? Увы, выход был только один: как можно скорее избавиться от возмутителей общественного спокойствия. Начались массовые увольнения: нередко осенними ночами, которые становились все холоднее, на улицах видели помятых, угрюмых многоедов с чемоданами в руках, иногда с семьей, но чаще в одиночку, отбывавших из города в неизвестном направлении под враждебными взглядами прохожих. И наш многоед, которого без лишнего шума перевели из министерского буфета в столовую для мелких чинуш, понимал, что даже здесь его держат только из милости, и это не будет продолжаться долго.
Не дожидаясь сокращения и связанных с ним унизительных процедур, он собрал вещи и исчез из министерства, а через несколько дней объявился, бледный, осунувшийся, в той самой лапшичной, где начиналась его блистательная, но короткая карьера. Он упал на колени перед бывшим хозяином, умоляя снова принять его на работу. «На полный день взять тебя не могу: сам видишь, времена теперь другие, — насупив брови, строго сказал хозяин, но затем наклонился и тихо, почти ласково добавил: но ты можешь сидеть у меня на стойке по утрам в будни, пока народу на рынке немного».
И вот многоед, который еще недавно ел в тончайших шелковых халатах перед министрами, вернулся на замусоленную, залитую жиром и чесночным соусом на стойку, куда голодные студенты и работяги ставили локти и бросали грязные салфетки и зубочистки. Чиновники тут больше не появлялись. Платили многоеду сущие копейки, а хуже всего было то, что некоторые посетители — из тех, кто победнее и понахальнее, — обращались с ним запанибрата. Но он терпел все и не жаловался. Более того, чувствовал себя гораздо свободнее, чем в министерском буфете, где ему на каждом шагу чудились заговоры и подвохи. «Какое мне дело до этих мужиков? Ведь я знаю себе цену, — успокаивал он себя. — Скоро все уляжется, и я снова выбью местечко получше».
В одно особенно мрачное утро, когда посетителей не было совсем, а многоед по обыкновению сидел на стойке и задумчиво поглощал лапшу и булочки, в забегаловку заглянула цирковая труппа. Их было немного: две карлицы, клоун с клоунессой, несколько акробатов, фокусник и обезьяна. Они колесили по всей стране и сегодня давали представление в этом городе; может быть, из-за того, что снаружи шел дождь и их пестрые наряды вымокли до нитки, выглядели они как-то совсем уж убого и невзрачно. Особенно жалкой казалась обезьяна: с нее еще капала вода, когда она в костюме пажа заходила, рука об руку с одной из карлиц, в забегаловку. Дрожа от холода, обезьяна прижималась к плечу карлицы, а когда подали лапшу, нагнулась над тарелкой, отчего стала видна розоватая проплешина на ее макушке, и принялась жадно, со свистом поглощать неприхотливую пищу.
Позабыв о еде, многоед следил за приматом. Клоунесса, пухлая блондинка, довольно хорошенькая, но страдавшая чем-то вроде нервного тика, отчего правый глаз ее постоянно подрагивал, заметила, что их внимательно разглядывают, и обратилась к многоеду с предложением. «Мне кажется, вы из одного с нами теста. Мы как раз набираем людей в труппу; не хотите ли поработать в цирке? Деньги, правда, небольшие, — сказала она с усталой, но доброй улыбкой, — зато в вашем распоряжении будет целая четверть, а то и треть манежа, и наши лилипуты будут возить вас на тележке, если вы так растолстеете, что больше не сможете ходить».
Многоед ответил вежливым, но твердым отказом. Казалось, вся труппа искренне расстроилась, даже обезьяна, которая, конечно, не могла понять ни слова из разговора. Циркачи покончили с едой и спешно засобирались; провожая их взглядом, многоед с горечью думал: «Докатились. Мне, королю чревоугодников, сотрапезнику министров, кумиру тысяч, предлагают манеж и бродяжью тележку! Неужели они думают, что одновременно с местом в буфете я потерял и последнюю гордость? Что я буду сидеть, подобно им, за столом с обезьяной, вычесывать из ее редеющей шерсти блох? Из одного теста — какая чушь! Если бы они не сбежали, я бы показал им, чего на самом деле стою».
Итак, многоед отверг кочевую жизнь и остался в закусочной, где ему приходилось смерять свои аппетиты и надеяться на лучшее. Но месяц пролетал за месяцем, год за годом, а ничего не менялось: мода на ресторанных обжор прошла, видимо, безвозвратно, многоед не мог найти себе приличного места и едва сводил концы с концами. С прошлой зимы он уже не мог платить за комнату и поселился в закусочной, прямо под стойкой, с трудом заталкивая туда каждый вечер свое грузное тело. Между тем дела у хозяина шли все хуже. «Это из-за многоеда, — говорили ему продавцы чая, — он только везде мусорит и объедает тебя, а толку никакого. Почему ты его не выгонишь?»
Но хозяин не решался с ним расстаться: за те годы, что они с многоедом провели вместе, он привык к нему и считал кем-то вроде старого служаки-пса, которого и терпеть тяжко, и вышвырнуть жалко. Но когда ресторанчик стал нести убытки и хозяину уже еле хватало средств, чтобы заплатить за аренду, он сказал многоеду: «Выгонять я тебя не хочу, но и держать без дела не могу. Придется тебе работать по-настоящему: с завтрашнего дня будешь подметать пол». «А как же лапша?» — спросил многоед. «Будешь получать по тарелке утром, в обед и вечером».
Больше многоеда на стойке не видели; в широченном застиранном фартуке, надетом поверх такого же застиранного китайского халата, он тяжело двигался между пластиковыми столиками с веником и совком в руках, но едва пройдя несколько шагов, останавливался: одышка и неутолимый голод мучили его. Годы неправильного питания вкупе с бесконечными стрессами сделали свое дело, и многоед, которому, если судить по трудовой книжке, не было и пятидесяти, выглядел теперь как восьмидесятилетний старик. «Ничего, ты же сам знаешь, как быстро они меняют мнение. Сегодня ты голь — а завтра король. Такова жизнь! Но поверь: будет и на нашей улице праздник. Скоро обо мне вспомнят, и когда наши дела наладятся, ты сможешь накормить меня досыта», — говорил он хозяину, а тот, глядя на него сверху вниз, ничего не отвечал и только задумчиво качал головой.
Однажды утром, придя на работу пораньше, хозяин не застал многоеда ни под стойкой, ни поблизости. Он пожал плечами, мол, исчез — ну и ладно. Как вдруг необычный шум в павильоне мясников привлек его. «Да что там такое?» — пробормотал он и, предчувствуя неладное, направился прямиком в центр рынка, где, огороженные вкруговую прилавками, блестели под ослепительно холодным светом ламп алые туши.
То, что он увидел, заставило его согнуться напополам в рефлекторном порыве тошноты: на стальном крюке между тушами висело нечто мешковатое, желтовато-красное — не то животное, не то человек. Это был он, многоед, и только теперь, когда одежда больше не прикрывала обвисшую, как у шарпея, кожу, было заметно, что он страшно исхудал за последние месяцы. Хозяин не решался подойти ближе и стоял, оцепенев, пока тяжелая рука одного из мясников, подкравшегося сзади, не заставила его вздрогнуть. «Сам напоролся», — неожиданно высоким, почти женским голосом протянул мясник и сочувственно похлопал его по плечу.
Пока никто не предлагал правок к этому материалу. Возможно, это потому, что он всем хорош.
Предложения
Оригинальный текст
отличный текст!
Спасибо!
да, достойно